9. Допустим, получилось
Глава девятая
Пролог. Эстафета
До сих пор речь шла о том, почему мы стареем: цепь без разрывов, выбраковка вместо починки, запись без образца, необратимая химия, граница видимости отбора и цена всякого вмешательства.
Здесь начинается другое.
Допустим, получилось. Допустим, старение отменили — целиком, окончательно, завтра. Что тогда?
Обычно на этом месте разговор заканчивается. Здесь он начинается.
Часть первая. Сколько именно
Сцена
Сельское кладбище, любое, год примерно тысяча девятисотый.
Первое, что видно, идя вдоль оград, — размер. Половина холмиков короткие. Метр, полтора. На камнях даты, между которыми два года, четыре, семь месяцев.
А теперь то же кладбище через сто лет.
Коротких холмиков нет. Ни одного. Целый разряд человеческой участи исчез — детская смертность, уносившая каждого третьего, просто перестала существовать в этой части мира.
И посмотрите на самые дальние даты — на тех, кто прожил дольше всех.
Они те же. Восемьдесят семь. Девяносто один. Девяносто четыре. Как в тысяча девятисотом.
Что это значит
За двадцатый век средняя продолжительность жизни выросла с сорока семи лет до семидесяти трёх. Прибавка колоссальная, и добыта она вся целиком в левой части кладбища: инфекции, роды, детская смертность, голод.
Правая часть не сдвинулась.
Причина в том, что риск смерти складывается из двух слагаемых, и они ведут себя по-разному.
Первое — фон. Постоянная величина, не зависящая от возраста: инфекция, несчастный случай, насилие. Ровно с этим и справилась медицина.
Второе — рост. После примерно тридцати лет вероятность умереть в течение года удваивается каждые восемь лет. В тридцать — один шанс из тысячи. В сорок — два. В восемьдесят — около шестидесяти. В сто — примерно один к двум.
Медицина двадцатого века двигала первое слагаемое и не тронула второго.
И вот здесь стоит остановиться, потому что разница между слагаемыми не в том, какое из них больше. Она в том, сколько лет покупает каждое.
Сколько стоит каждый рычаг
Возьмём человека, у которого больше всего смертей приходится на семьдесят лет, и подвинем сначала первое слагаемое, потом второе.
Снизить фон вдвое — прибавка восемь лет.
Снизить фон вдесятеро — двадцать семь.
Снизить фон в сто раз — пятьдесят три.
А теперь второе слагаемое. Замедлить рост вдвое — так, чтобы риск удваивался не каждые восемь лет, а каждые шестнадцать.
Пятьдесят четыре года.
Одно и то же. Замедлить рост вдвое равносильно тому, чтобы снизить фон в сто раз.
Оговорка о частности числа: сто — это для человека с восьмилетним удвоением. При шестилетнем вышло бы восемьсот раз, при десятилетнем — тридцать. Общим остаётся не множитель, а несоизмеримость: рычаги разной силы, и слабый не догоняет сильный никаким усердием.
Отсюда видно, почему двадцатый век дал так много и уперся так быстро. Он выбрал почти всё, что можно взять с фона: антибиотики, вакцины, чистая вода, хирургия, роды в больнице. Продолжительность жизни выросла с сорока семи до семидесяти трёх — и остановилась, потому что дешёвая часть кончилась.
А сильный рычаг не тронут никем. Ни одно вмешательство, известное сегодня, не меняет скорости, с которой растёт риск.
Теперь считаем то, ради чего всё затевалось.
Обнулите второе слагаемое. Не замедлите — уберите совсем: человек в сто лет умирает с той же вероятностью, что в двадцать. Останется только фон, и он для благополучной страны составляет порядка одного случая на тысячу человек в год.
Средняя продолжительность жизни при таком раскладе — около тысячи лет.
Не вечность. Тысяча лет, и потом всё равно смерть — от того же, от чего гибнут двадцатилетние: машина, лестница, вода, чужая глупость.
Оговорка, которую нужно поставить прямо здесь, а не в конце: расчёт предполагает, что фоновый риск останется прежним на протяжении тысячи лет. Это заведомо неверно — за тысячу лет изменится всё. Число следует читать как порядок величины: не десять тысяч лет и не сто, а тысяча.
Ход, который здесь закрывается
Иногда возражают: но ведь после ста лет рост смертности замедляется, кривая выходит на плато — значит, доживший до этого возраста дальше почти не стареет.
Плато, похоже, существует. Толку от него нет ни малейшего, и понятно почему.
Оно наступает на смертельном уровне. Если ваш годовой риск перестал расти, но замер на отметке «один к двум», ожидаемая жизнь равна двум годам. Кривая перестала подниматься, потому что подниматься больше некуда.
Часть вторая. Куда девается вопрос
Сцена
Ванная комната. Утро. Человеку девятьсот сорок три года.
Он не выглядит на девятьсот сорок три — он выглядит на тридцать пять, потому что в этом мире старение отменили, и отменили давно. У него за спиной одиннадцать профессий, четыре языка, выученных с нуля после шестисотого года, и смутное воспоминание о том, как выглядели улицы, которых больше нет.
Он ставит ногу на мокрый кафель.
Дальше всё решается за доли секунды. Пятка идёт вперёд по плёнке воды толщиной в десятые доли миллиметра. Центр тяжести уже за опорой, и никакая реакция, никакие рефлексы тридцатипятилетнего тела не успевают. Затылок и край раковины сближаются со скоростью около четырёх метров в секунду.
Девятьсот сорок три года накопленного — языки, лица, привычка смотреть на воду, единственный в своём роде способ понимать музыку — заканчиваются за двести миллисекунд.
Что это значит
Вот что происходит с вопросом, когда старение убрано.
Он перестаёт быть медицинским.
Пока смертность растёт с возрастом, главный ваш враг — биология. Когда она перестаёт расти, главным врагом становится кафель. И транспорт. И статистика.
Дальше идёт лестница, и подниматься по ней неуютно.
Первая ступень — медицина. Отодвинуть болезни. Здесь мы кое-что умеем, и это единственная ступень, где мы действительно хозяева.
Вторая — биология старения. Обнулить рост риска. Трудно, дорого, но по крайней мере понятно, кто этим занимается.
Третья — техника безопасности и устройство общества. Снизить фон. Тут решают не биологи: дорожное движение, строительные нормы, насилие, войны. Тысяча лет жизни превращает вопрос «как долго я проживу» в вопрос «насколько аккуратно устроено общество, в котором я живу».
Четвёртая — физика и космология. Если и фон обнулён, остаётся конечность запаса энергии и устройство Вселенной.
И у этой лестницы неприятное свойство, которое стоит произнести отдельно.
На каждой ступени рычагов у нас меньше, чем на предыдущей.
Своим здоровьем вы распоряжаетесь. Правилами дорожного движения — отчасти. Тем, ускоряется расширение Вселенной или нет, — ни в какой мере.
Часть третья. Физика оказывается щедрой
Сцена первая: вы не из тех атомов
Тридцатые годы, лаборатория. Крысам дают корм, в котором азот заменён на тяжёлый — химически такой же, но чуть более массивный, и потому его можно проследить.
Логика ожидания простая: взрослая крыса не растёт, вес держит, значит тело её — готовая постройка, а еда идёт в топку. Меченый азот должен сгореть и выйти.
Через несколько дней животных исследуют.
Метка везде. В белках печени, мышц, крови, мозга. Не в отходах — в конструкции. Тело, не прибавившее ни грамма, за эти дни разобрало и собрало себя заново.
Отойдите на шаг и посмотрите на человека не как на предмет, а как на процесс: вещество втекает и вытекает, а форма держится. Как пламя свечи, которое каждую секунду состоит из другого газа. Как река, про которую все знают, что вода в ней не та.
Вы не состоите из того, из чего состояли в детстве. Почти ничего из тогдашнего вещества в вас нет.
Сцена вторая: цена одного забытого бита
Теперь укрупните до предела.
Стеклянная кювета. В жидкости — шарик из пластика размером в микрон, единственный участник опыта. Лазерный луч удерживает его в ловушке, у которой две ямки: левая и правая. Шарик сидит в одной из них — это и есть один бит. Левая — ноль, правая — единица.
Экспериментатор медленно, очень медленно меняет форму ловушки так, чтобы шарик оказался в левой ямке независимо от того, где он был.
Смотрите внимательно: это операция стирания. Было два возможных состояния, стало одно. Информация исчезла.
Приборы фиксируют, сколько тепла ушло в жидкость. И это тепло невозможно сделать меньше некоторой величины, как бы медленно и аккуратно вы ни работали.
Что это значит
Из этих двух сцен следует то, что переворачивает самое ходовое возражение против вечной жизни.
Возражение звучит так: энтропия всегда растёт, порядок распадается, значит распад неизбежен, и старение — проявление второго начала термодинамики.
Оно неверно. Не приблизительно — просто неверно.
Второе начало говорит про изолированные системы. Живое не изолировано: через него течёт вещество и энергия, и локальный порядок оплачивается беспорядком, выброшенным наружу. Ровно этим занимается холодильник. И бактерии, делящиеся неограниченно, и та самая цепь из пролога, идущая четыре миллиарда лет, подчиняются второму началу не хуже вашего.
Термодинамика не выставляет запрета. Она назначает цену.
А теперь второе, из опыта с шариком, и оно контринтуитивно ровно настолько, чтобы застрять в памяти.
Помнить — бесплатно. Платить приходится за то, чтобы забыть.
Никакого физического закона, делающего хранение дорогим, нет. Плата взимается только за стирание — за операции, в которых информация уничтожается. Само по себе вычисление, в котором ничего не теряется, может в пределе не стоить ничего.
Отсюда следует неожиданное: живые системы платят не за память. Они платят за непрерывное переписывание того, что помнят.
И последнее — про расстояние. Мозг потребляет около двадцати ватт. Если сравнить, сколько энергии он тратит на одно элементарное событие, с тем минимумом, который разрешает физика, окажется, что биология работает расточительнее в миллионы раз.
Предел существует. Он строгий. И он не связывает: мозг упирается в собственное устройство неизмеримо раньше, чем заметит термодинамику.
Плохо это для обеих сторон спора. Скептик теряет главный довод: физика не запрещает. Энтузиаст теряет надежду на то, что раз не запрещает, значит дело за инженерами: расстояние в миллионы раз означает, что закон здесь просто не является действующим ограничением, и настоящие препятствия надо искать в другом месте.
Часть четвёртая. Где настоящая стена
Сцена
Операционная. На столе человек, у которого разорвана дуга аорты, и починить её при работающем кровотоке нельзя.
Поэтому кровоток останавливают.
Сначала тело охлаждают. Восемнадцать градусов — температура горного ручья. Кожа холодная на ощупь, как мрамор. Пальцы белые.
Насос выключают. Кровь больше никуда не идёт.
Смотрите на экран энцефалографа. Линия, которая всю жизнь этого человека дрожала и прыгала, выравнивается. Идеально прямая. Ни всплеска.
Никакой электрической активности в мозге нет. Никакого мышления, никаких снов, ничего.
Проходит сорок минут.
Хирург заканчивает шов. Насос включают. Тело согревают.
Линия на экране вздрагивает и начинает жить. Через сутки человек открывает глаза, узнаёт жену, спрашивает, как прошла операция, — и помнит свадьбу, первый велосипед и то, что не выключил утюг.
Что это значит
Есть популярная надежда: сознание слишком тонко для грубой материи, там наверняка замешана квантовая физика, и потому личность нельзя ни скопировать, ни воспроизвести.
Эта операционная — прямой ответ.
Квантовая физика действительно запрещает одно, и запрещает жёстко: нельзя изготовить копию неизвестного квантового состояния. Это доказанная теорема, и она не про технику, а про закон.
Но тонкие квантовые состояния разрушаются от тепла и шума мгновенно — задолго до того, как что-либо успеет произойти в нервной системе. А теперь посмотрите ещё раз на человека, у которого сорок минут не было ни кровотока, ни электрической активности, при восемнадцати градусах.
Если личность переживает это, она не хранится в квантовой когерентности.
Значит, запрет к ней не относится. Физика не защищает вашу единственность.
Что тогда мешает? Мешает измерение. Чтобы снять слепок, надо определить состояние сотен триллионов соединений с точностью, при которой сам акт измерения не разрушит объект. Это не закон природы — это инженерная задача такого масштаба, что практически неотличима от запрета.
И арифметика неуязвимости
Допустим даже, что задача решена и копия возможна.
Тогда появляется способ обнулить фоновый риск — тот самый, который в первой части оставил вам тысячу лет вместо вечности. Способ ровно один: не быть в одном месте. Резервные копии, распределённое существование, много носителей.
И тут вы теряете ровно то, ради чего всё затевалось.
Если копий две, обе имеют равные права. Ни одна не «настоящая»: для структуры нет разницы, какая из них где стояла. Вы получаете вечность и перестаёте быть единственным.
Три вещи — бесконечный горизонт, единственность носителя и физическая осуществимость — вместе не даются. Приходится выбирать, какую отпустить.
Стена, которая ближе
Всё сказанное касается предела дальнего — того, что за тысячей лет. Есть и ближний, и он неприятнее тем, что до него можно дойти при жизни внуков.
Представьте, что старение отменили везде, кроме мозга. Сердце, сосуды, лёгкие, почки, печень, иммунитет, онкология — всё побеждено. Тело тридцатилетнего, и держится оно неограниченно.
Остаётся одна нейродегенерация.
Сколько тогда?
Около девяноста трёх лет.
Не тысяча, не двести. Девяносто три — то есть прибавка примерно в тринадцать лет к нынешним восьмидесяти.
Причина видна из одного сравнения. Общая смертность удваивается каждые восемь лет. Заболеваемость деменцией — каждые пять. Второе слагаемое у мозга круче, чем у всего остального тела, и потому мозг догоняет раньше, чем успевает сказаться победа над прочим.
Отсюда вывод, который стоит держать в голове, читая любые новости о продлении жизни: всякая программа, не трогающая мозг, упирается в потолок около девяноста пяти лет. Независимо от того, насколько хорошо решены остальные задачи.
И неприятная поправка к самому расчёту. Если тело омоложено, человек живёт после диагноза не восемь лет, а вдвое-втрое дольше: при деменции умирают обычно от пневмонии, падений и истощения, а не от самого поражения мозга. Тогда выходит сто три — сто пять лет.
Прибавка есть. Но это годы с деменцией при здоровом теле.
Часть пятая. Что, собственно, сохранять
Сцена
Утро. Обычное, ваше.
Первое, что появляется, — не мысль, а тяжесть одеяла и полоса света на стене. Потом, с задержкой, приходит понимание, какой сегодня день. Потом — что вы вчера не дописали письмо.
Задержитесь на этой секунде.
Вы уверены, что человек, заснувший вчера в этой постели, — это вы. Настолько уверены, что вопрос кажется идиотским.
Теперь спросите: на основании чего?
У вас есть воспоминание о том, как вы засыпали. Есть непрерывность тела — та же комната, та же рука на одеяле. Есть, если понадобится, свидетельство жены.
Возьмите каждый пункт по очереди и спросите: было бы это у совершенной замены?
Воспоминание о засыпании — было бы. Оно ведь в голове, а голова у замены такая же. Непрерывность тела — была бы. Свидетельство жены — было бы, и жена была бы совершенно искренна.
У вас нет ни одного свидетельства собственного выживания, которого не было бы у совершенной замены.
Из этого не следует, что вы не выживаете по ночам. Следует другое, и оно неуютнее: этот вопрос никогда не решался. Не «пока не решён» — никогда не решался, и техника тут ни при чём. Технологии копирования его не создают. Они его обнажают.
И вторая беда, помельче, но с числами
Допустим, вопрос закрыт: вы — это вы, и завтра тоже будете вы.
Тогда возникает вопрос, на который есть измеримый ответ. Что именно сохраняется за долгий срок?
Человек меняется. Меняются взгляды, вкусы, круг близких, самое устройство внимания. Это измеряли: люди любого возраста верно оценивают, насколько изменились за прошедшие десять лет, и систематически недооценивают, насколько изменятся за следующие. В каждом возрасте кажется, что вот теперь-то вы сложились окончательно.
Сложите этот эффект с тысячей лет.
Через век от вас останется человек, помнящий вас примерно так, как вы помните себя в семь лет: без ощущения, что это был кто-то другой, и без единой общей заботы.
И вот наблюдение, которое я считаю самым неприятным во всём разговоре.
При очень долгом сохранении уцелевает то, что меньше всего вас отличает. Устойчивы общие черты, привычки, темперамент, повторяющиеся способы реагировать. Неустойчиво единичное: конкретные воспоминания, конкретные привязанности, конкретный поворот мысли, случившийся однажды.
Тысяча лет непрерывного развития — это не долгая жизнь одного человека. Это цепочка сменяющихся людей в одном теле, где предыдущий утрачен так же надёжно, как при смерти, только без похорон.
Отсюда — единственный выход, который я вижу, и он требует сменить предмет заботы. Сохранять надо не состояние, а связность: не снимок, а траекторию. Не «тот же набор воспоминаний», а «каждое следующее состояние произведено предыдущим, средствами самой системы».
Кстати, тем же приёмом пользуется живая клетка. Когда после копирования ДНК в одном месте оказываются два несовместимых основания, оба химически безупречны, и по содержанию не определить, какое лишнее. Клетка решает не по содержанию, а по происхождению: у исходной цепи есть метки, у только что построенной их пока нет. Подлинник узнают по родословной, а не по сходству.
Чем это кончается
Смерть — не одна вещь. Разберите её на части, и части поведут себя по-разному.
Химическая. Сшивки в коллагене, необратимо изменённые белки, отложения, которые нечем разобрать. Не чинится — но обходится тем, что ткань обновляется целиком. Работает всюду, где обновление есть.
Информационная. То, что накоплено вами однажды и нигде не продублировано: память, иммунная история, биография. Не чинится вовсе — не по бедности медицины, а потому что чинить значит сверять с образцом, а образца нет. Для системы ремонта новое воспоминание неотличимо от повреждения.
Демографическая. Просто арифметика: обнулите рост риска — получите тысячу лет, потом всё равно кафель.
Каждая из трёх поддаётся своему средству. И ни одна из трёх не даёт того, ради чего всё затевалось: уверенности, что уцелеете именно вы.
Не потому, что средств не хватает.
Потому что это не факт, который можно установить снаружи.
Всё изложенное здесь — чужое: демография Гомперца, термодинамика открытых систем, принцип платы за стирание, теорема о запрете копирования, работы по устойчивости личности, философская традиция, разбирающая ветвление и предвосхищение. Своего в статье нет ничего, кроме порядка, в котором это составлено, — и порядок этот подобран так, чтобы был виден один переход: вопрос о вечной жизни начинается как медицинский, а заканчивается как вопрос о том, что вообще считать собой.